Барковы тоже принесли вина. После первой рюмки дружно принялись есть, после второй запели.
Саша запела тоже, и ей привиделся просторный за Мостками луг, догонячки с Андрейкой по высокой овсянице. Не стало ни комнаты с зеркалами и жаркой люстрой, ни стола, ни застолья.
— Дружнее, ребята, дружнее! — из далека-далека слышался Олин голос. Песня тянулась нестройно. — Может, другая пойдет лучше?
Стали перебирать, какую бы песню спеть, но любая песня кем-нибудь да отвергалась по причине старомодности или же потому, что надоела по прошлым вечеринкам.
— Опять он со своей «Рябинушкой». Может, еще «Репку» затянешь? — вскричала Оля. — Саша, ну до чего ж твой Женька… он законченный, как бильярдный шар. Уж лучше давайте станцуем. Где магнитофон?
Тучными бедрами она стала раздвигать кресла, толкать к дивану стол; лицо ее пылало жаром.
А у Саши перед глазами все стоял неохватный луг. Убирая со стола посуду, она уронила тарелку, и — вдребезги.
— К радости! К счастью! Го-рько! Целуйтесь, Владыкины! Вы приехали из деревни — это все равно что из свадебного путешествия. Ах, вы стесняетесь? Тогда буду целоваться я. Ма-акс, Максимушка мой милый, давай сюда свои крашеные усы.
«Вечно-то распрыгается наша Оля. Зачем?» — рассеянно подумала Саша и стала вглядываться в каждого как бы заново. Что бы ни начал кто-нибудь говорить, она уже вперед знала все остальное. «Макс, ты опять пускаешь мне в лицо дым». Сейчас Оля добавит: «Какое идиотство, или ты не понимаешь?» И ведь точно: Оля сказала именно это, слово в слово…
«Я становлюсь привередливой. Может, я старею?» — подумала Саша.
— Макс, милый ты мой Максимка, кой черт навязал тебя на мою душу?
А через минуту Оля уже плакала. Возле нее заувивались Макс и Женя, поднесли ей холодной воды, но Оля, капризничая, повторяла одно и то же: «Уйдите, уйдите, уйдите!»
И тут Саше подумалось, что все это было у них вот так же и десять лет назад, и двадцать, и сто. И самой-то ей, Саше, не двадцать семь, а уже пятьдесят семь, а то и целая сотня.
— Ребята, милые, мне отчего-то нездоровится сегодня. Может, выйдем погуляем на воздухе?
Тут все вспомнили, что пора спать, и разошлись по домам.
А Саша опять подумала: может, она стареет? Закрывая дверь за гостями, она подумала, что завтра после долгого перерыва пойдет опять на работу, и этим утешилась.
3
Полумесяцем изогнулась аллея узкоплечих пирамидальных тополей. Ходить этой аллеей все равно что ходить по светлому коридору с высоким потолком и длинными вытянутыми окнами: столько простора над головой, свет, торжественность. Радоваться бы на такой аллее, но ходят по ней все больше с хмурыми лицами: к хирургическому корпусу, к присадистому, даже с виду тяжелому зданию, ведут эти красавцы тополя.
Сашин путь лежит мимо них. Корпус нервных болезней, где она работает, затерялся в глубине больничного двора, за акациями и сиренью. За отпуск Саша крепко соскучилась по всему знакомому и пришла на работу раньше положенного часа, чтобы на обширном больничном дворе увидеть все перемены, какие всегда случаются, если уезжаешь надолго. Она даже выбрала для себя не асфальтовую аллею, прямую и короткую, а земляную тропку и шагала по этой тропке расслабленно, неторопливо и осматриваясь вокруг. Но тут наперерез Саше из-за куста выскочил человек в больничной пижаме. Он глянул на Сашу мельком — как смотрят на досадную помеху и сейчас же скрылся. Саша улыбнулась про себя: беглец! Знакомая картина…
Больничные запахи в корпусе показались Саше необычайно резкими, а потолки — ниже. И только в сестринской ничего не изменилось. Годами на том же месте стоял, рассохшийся шкаф, годами тускло отблескивал со стены осколок зеркала. И годами, вываривая шприцы, булькала на электрической плитке вода.
Увидев Сашу, с притворной радостью взвизгнула Люся Трушина, палатная сестра, холостая девушка. А старшая сестра Таиса оглядела Сашу с головы до пят.
— Вернулась? Вот и слава богу, все будет полегче.
Слышала ли Саша новый анекдот про медиков? Ну тогда, мол, послушай. И пока Саша прибирала в своем столике, Таиса, сама себя поощряя смехом, рассказала две непристойные истории… Говорили, что в свое время Таиса была худенькой и резвой, но теперь в это не верилось. С годами фигура ее раздалась, живот отяжелел, и ходила Таиса по больнице с важностью теплохода.
Глянув на себя в осколок зеркала, Саша бодро изготовилась к делу — разносить лекарства и кислородные подушки, отсчитывать порошки и записывать назначения врача.
В десятой палате зажились двое, оба шоферы, оба с простуженной поясницей. Они обрадовались Саше, и она им тоже обрадовалась. Все другие в ее палатах были новые. Тот, которого она встретила — беглец-то! — тоже оказался у нее, в восьмой палате. Сидя на койке, он мельком взглянул на Сашу и углубился в свое дело. На коленях у него лежал какой-то планшет не планшет, плоский ящик с прорезями и белыми кнопками. Человек нажимал пальцем на кнопку, внутри ящика что-то срабатывало, щелкало, и он смотрел в прорезь.
«Сторожев», — прочла Саша на его бирке. И чуть ниже латынью — диагноз.
Вокруг него на постели и на тумбочке — листы бумаги со столбцами слов и цифр; толстая тетрадь и книги лежали вразброс, таблетки положить некуда, и Саша спросила, где ей оставить лекарства.
Он неохотно оторвался от своей щелкалки. И хотя смотрел он очень внимательно, Саша была уверена, что он ее не увидел: взгляд его был неосмыслен, он был там, в своем деле.
И потом сколько ни заходила, сколько ни заглядывала Саша в восьмую палату, Сторожев сидел в той же позе — со свешенными на глаза волосами и с этой щелкалкой на коленях. Перед обедом его пригласили к телефону, и она слышала, как он твердил в трубку: «Так и передай шефу: в Жаксы-Гумар еду сам, и только сам, понятно?.. Это мое дело… О, да ты меня, оказывается, плохо знаешь: сбегу — и все дела».
Потом к нему приехал толстый очкарик, и они о чем-то спорили на скамейке под окном, и опять Саша услышала это нерусское слово «Жаксы-Гумар».
Сторожев и на второй день сиднем сидел, и на третий. Сидел, что-то записывал и без конца щелкал.
«Дни и ночи работает, так и в самом деле можно свихнуться… Что у него за щелкалка? Для чего она?»
Сама того не замечая, Саша смотрела на Сторожева все чаще, и вот однажды, приглядевшись, подумала, что где-то она его видела.
«Кого он мне напоминает?.. Ой, что это я остановилась на пороге? Больные сейчас же что-нибудь подумают. И обязательно нехорошо подумают».
Разносила обед, отсчитывала порошки, а думала все о своем: где она его видела?
«Он же вылитый Трофимыч! — как будто бы сказал в ней однажды кто-то, но сейчас же стал возражать: — Да нет! Не должно быть… Не похож».
И снова, прохаживаясь коридором, она замедляла шаги перед восьмой палатой, заглядывала в угол к окну, где его койка, неслышно заходила в палату и тайно высматривала Сторожева всего — и спереди, и со спины, и сбоку. Какой уж там Трофимыч! Тот большой, весь литой, ровный. А у этого плечи хотя и не узкие, но сухие. У Трофимыча ладони вроде лещей — круглы и увесисты, а у Сторожева они тонки и длиннопалы. Этот волосом темен — Трофимыч белобрыс. Ничего общего! Однако стоило выйти, как опять начиналось это непонятное: Сторожев и Трофимыч совмещались в одно. Саше даже подумалось однажды: заговори Сторожев, и первое, что она от него услышит, это любимую присказку Трофимыча: «Леший тя подмикитки».
В тот день перед уходом домой Саша узнала о Сторожеве все, что можно узнать из истории болезни: сколько ему лет и где он живет, что у него за работа и как давно он болен.
4
Утренний обход шел своим порядком.
— Что-то вы, дорогой товарищ, того… С вашим заболеванием поаккуратней надо. Травма черепа есть травма черепа, пускай и старая. Встаньте-ка.
Сторожев встал, и рядом с ним сухонький старичок Филипп Николаевич показался и вовсе маленьким.
— Пятки вместе, носки тоже вместе. Закройте глаза, руки вытянуть перед собой.
Сторожев усмехнулся: знакомая, мол, волынка. А Филипп Николаевич между тем глянул на тумбочку, заваленную книгами, и усмехнулся тоже.
— Нынче все в науку подались! Мода века…
— Ругать науку — тоже мода века.
— Я не против ученых, не против. Только не слишком ли много их нынче?
— Их слишком мало, доктор!
Потом у них произошел короткий спор-перепалка. Филипп Николаевич — они, мол, ученые эти ваши, на горе человечеству атомную бомбу изобрели. А Сторожев ему — вот и хорошо, говорит, что изобрели. Саша тут даже головой покачала — гляди-ка дерзкий какой! Все у него наперекор…
— Бомба эта опасная игрушка, никто не спорит. Но она же и отрезвитель хороший… Для горячих голов!
Филипп Николаевич слушал, согласно кивал, а взгляд его поскучнел, он глядел на собеседника все строже.